— Ясное дело. Здесь не все могут ходить.

— Кроме всего прочего. Врачи, медицинское обслуживание, транспорт, подвоз продуктов питания, необходимые закупки в деревнях…

— И как вы все это собираетесь обеспечить?

— Нам помогут, это точно. Но мы должны это организовать. Англичане или американцы, которые нас освободят, — это ведь боевые части. Они не приспособлены для того, чтобы немедленно заняться управлением концлагерей. Это придется делать нам самим. Разумеется, с их помощью.

— Странно, — сказал Пятьсот девятый. — С какой уверенностью мы рассчитываем на помощь наших противников, не так ли?

— Я поспал, — сказал Бергер. — Теперь снова в порядке. Это все желудок, больше ничего.

— Ты болен, — возразил Пятьсот девятый, — я еще ни разу не слышал, чтобы из-за желудка харкали кровью.

— Мне приснилось что-то особое. Я все видел четко и наяву. Я оперировал. Все было залито ярким светом… — Бергер широко открыл глаза. Он заглянул в ночь.

— Левинский считает, что через две недели мы будем на свободе, Эфраим, — тихо проговорил Пятьсот девятый. — Мы сейчас постоянно принимаем по приемнику новости.

Бергер не шелохнулся. Казалось, что он ничего не слышал.

— Я оперирую, — произнес он. — Я приступил к вскрытию. Резекция желудка. И вдруг почувствовал: не знаю, что делать дальше. Я все забыл. Даже вспотел. Пациент лежал, весь раскрытый, без сознания, а я не знал, как мне быть. Я забыл, как делать операцию. Это было ужасно.

— Не думай об этом. Это был кошмар, иначе не назовешь. Каких только сновидений у меня не было! И какие сны будут приходить к нам после того, как мы выберемся отсюда!

Пятьсот девятый вдруг почувствовал резкий запах яичницы-глазуньи с салом. Он старался не думать об этом.

— Да, не во всем нас ждет ликование, — проговорил он. — Уж это точно.

— Десять лет. — Бергер пристально разглядывал небо. — Десять лет ничего. Пролетели! Мимо! Не работать целых десять лет! До сих пор даже не задумывался об этом. Возможно, что уже многое забыто. Мне и теперь не вспомнить, как надо оперировать. Нет, при всем желании не вспомнить. На первых порах в лагере я старался повторять по ночам ход операций. Чтобы не дисквалифицироваться. Потом это прошло. Очень может быть, что все забыто…

— Это выпадает из сознания. Но полностью это не забывается. Это, как иностранные языки или езда на велосипеде.

— Можно разучиться. Утратить навыки. Координацию движений. Уверенность в себе. Или вообще безнадежно отстать. За десять лет ведь столько всего произошло! Сколько всяких открытий! А я ничего об этом не знаю. Я лишь старел, старел и тяжелел от усталости.

— Странно, — проговорил Пятьсот девятый. — Раньше я тоже размышлял о своей специальности. Левинский расспрашивал меня об этом. Он считает, что мы выйдем отсюда через две недели. Ты можешь себе это представить?

Бергер рассеянно покачал толовой.

— Куда подевалось это время? — спросил он. — Оно было бесконечным. Теперь, ты говоришь, две недели. И сразу встает вопрос: «Куда сгинули эти десять лет?»

В котловине пылал горящий город. Было все еще душно, хотя наступила ночь. От земли начали подниматься испарения. Засверкали молнии. На горизонте тлели еще два других костра — далекие города, от которых остались только развалины.

— Может, нам пока утешиться тем, что мы вообще в состоянии осмысливать то, о чем сейчас думаем, Эфраим?

— Да. Ты прав.

— Мы ведь снова думаем, как люди. О том, что будет после лагеря. Скажи, когда у нас это получилось? Все остальное вернется само собой.

Бергер кивнул.

— Даже если выйдя отсюда мне пришлось бы всю оставшуюся жизнь штопать чулки! Тем не менее…

Молния разорвала небо на две половины, после чего издалека неторопливо прогремел гром.

Гроза разразилась в одиннадцать часов. Молнии осветили небо, и на мгновения возникал блеклый лунный ландшафт с воронками и руинами разрушенного города. Бергер крепко спал. Пятьсот девятый сидел в дверном проеме двадцать второго барака, который снова стал доступен для него после того, как Левинский уничтожил Хандке. Револьверы и боеприпасы он прятал под своей курткой. Он боялся, что в сильный дождь они могут отсыреть в подполе под кроватью и стать негодными.

В ту ночь, однако, дождя было мало. Гроза неумолимо надвигалась, разделяясь на некоторое время на несколько грозовых фронтов, которые словно мечи вспарывали пространство молниями от горизонта до горизонта. «Две недели», — размышлял Пятьсот девятый, наблюдая за тем, как по ту сторону колючей проволоки ландшафт то вспыхивал, то угасал. Он казался ему из другого мира, который в последнее время незаметно приближался, неторопливо вырастая из ничейной земли отчаяния, и вот он уже оказался прямо перед колючей проволокой, неся в себе запахи дождя и полей, разрушений и пожара, но имеете с тем роста лесов и зелени. Он чувствовал, как молнии пронзали и озаряли все и как одновременно начинало светиться утраченное прошлое — блеклое, далекое, почти неосязаемое и недостижимое.

В теплую ночь его знобило. Он не так уж был уверен в себе, как это казалось Бергеру. Пятьсот девятый припоминал, что вроде бы произвел на Бергера впечатление, и сознание этого переполняло его волнением… Слишком много смертей вместилось в эти годы. Он знал только одно — жизнь означает бегство из лагеря. Но все, что после этого, представлялось ему чем-то неопределенным, огромным и неустойчивым, и он не мог заглянуть далеко вперед. А вот Левинский смог, но он мыслил как член партии, которая подхватит его, и он останется с нею, что его вполне устроило бы.

«Ну, а что потом? — подумал Пятьсот девятый. — Что еще в этом зове, кроме примитивного желания сохранить себе жизнь? Месть? Только местью мало чего достигнешь. Месть — это элемент другой, более мрачной материи, подлежащей устранению. Но что потом?» Он почувствовал несколько теплых капель дождя на лице, казалось, это слезы из ниоткуда. Кто еще способен плакать слезами? Ведь за многие годы они были выжжены и иссушены. Иногда глухая боль, убывание чего-то, что раньше казалось уже почти утраченным, — только это позволяло считать, что для потерь все еще оставался маленький резерв.

Молнии все стремительнее следовали друг за другом, и раскаты грома набегали на расположенный напротив холма в мигающем, лишенном теней свете далекий белый домик с садом. «Бухер, — подумал Пятьсот девятый. — У Бухера еще что-то оставалось. Он был молод, рядом с ним Рут. С нею он мог бы выйти отсюда. Но достаточно ли этого? Впрочем, кого это волнует? Кому нужны были гарантии? Да и кто их мог дать?»

Пятьсот девятый откинулся назад. «Что за чушь мне приходит в голову! — рассердился он. — Бергер, наверно, заразил меня этими раздумьями. Просто — мы устали». Он медленно вздохнул и в окружающем зловонии снова ощутил запах весны и пробуждения природы. Это ощущение повторялось каждый год, возвещая о себе ласточками и цветением, равнодушным к войне, смерти, тоске и надежде. Вот оно. Оно наступило, и ему этого достаточно.

Он закрыл за собой дверь и прополз в свой угол. Молнии сверкали всю ночь, призрачный свет струился сквозь разбитые окна, из-за чего барак казался беззвучно скользившим по надземной реке кораблем, наполненным мертвецами, которые еще дышали благодаря какой-то темной силе. Среди них были те, кто не считал себя потерянными.

XIX

— Бруно, — спокойно проговорила Зельма. — Не будь дураком. Подумай, прежде чем думать начнут другие. Это наш шанс. Продай то, что можешь продать. Землю, сад, этот вот дом, все — с выгодой или без.

— А что деньги? Какой от них толк? — Нойбауэр сердито покачал головой. — Если все твои слова соответствуют действительности, чего стоят эти деньги? Ты забыла инфляцию после первой мировой войны? Одна марка стоила биллион. Единственное, что тогда ценилось, так это материальные ценности!

— Материальные ценности, о да! Но такие, какие можно сунуть в карман.